– Однако ты не ищешь оправдания своим поступкам, – заметил он. – Вот это я и называю невинностью. Ты виновен в гибели смертных только потому, что тебя превратили в нечто такое, что питается кровью и смертью, но тебя нельзя упрекнуть ни во лжи, ни в том, что ты придумываешь, хотя бы для одного себя, какие-либо оправдания.
– Да, это так.
– Утрата веры в Бога, возможно, и есть первый шаг к невинности, – продолжал он, – утрата чувства греховности и желания повиноваться, отказ от неискренней печали по поводу того, что кажется утраченным.
– Значит, ты называешь невинностью не отсутствие опыта, а отсутствие иллюзий?
– Скорее отсутствие потребности в иллюзиях. Любовь и уважение к тому, что находится рядом с тобой, перед твоими глазами.
Я вздохнул и впервые за все время нашего разговора откинулся в кресле, обдумывая услышанное и пытаясь понять, какое отношение это может иметь к Ники, вспоминая, что Ники говорил о свете, всегда только о свете. Имел ли он в виду именно это?
Мариус тоже погрузился в размышления. Он по-прежнему сидел, опершись о спинку кресла, устремив взгляд в ночное небо за распахнутыми окнами; брови его слегка сдвинулись, губы напряженно сжались.
– Однако меня привлекла не только твоя внутренняя сущность, – наконец снова заговорил он, – но и, если хочешь, твоя честность. Я говорю о том, как ты стал одним из нас.
– Значит, тебе известно и это?
– Да, мне известно все, – ответил он. – Ты появился в самом конце целой эры, когда мир стоит перед небывалыми переменами, о которых прежде не смели и мечтать. То же самое произошло и со мной. Я родился и достиг зрелости в те времена, когда уходил в небытие тот мир, который мы сейчас называем Древним. Старые понятия и верования изжили себя. Вот-вот должен был появиться новый бог.
– Когда же это было? – взволнованно спросил я.
– Во времена правления Августа Цезаря, когда Рим только-только стал империей, когда вера в богов, как бы высоки ни были ее цели и предназначения, умерла окончательно.
Я пришел в полное замешательство, и одновременно на лице у меня появилось восторженное выражение. Я ни на секунду не усомнился в правдивости его слов. Приложив ладонь ко лбу, я попытался прийти в себя.
А он тем временем продолжал:
– В те времена, как, впрочем, и сейчас, простые люди продолжали сохранять религиозные верования. Так же как и сейчас, для них это было обычаем, суеверием, элементарной магией, исполнением обрядов, корнями уходящих в исчезнувшую древнюю эпоху. Однако мир тех, кто стоял у истоков этих идей, тех, кто управлял историей и двигал ее вперед, был лишен божественной веры, безнадежно извращен и испорчен. Нравы его были очень похожи на нравы современной Европы.
– Я думал о том же, когда читал Цицерона, Овидия и Лукреция, – сказал я.
Он слегка пожал плечами и кивнул.
– Понадобилось восемнадцать столетий, чтобы вновь вернуться к скептицизму и тому уровню практичности, который был обычен для нашего образа мыслей того времени. Однако история ни в коем случае не повторяется. Это поистине удивительный факт.
– Что ты имеешь в виду?
– Оглянись вокруг. В Европе происходят совершенно другие события. Цена человеческой жизни сейчас выше, чем когда бы то ни было. Человеческая мудрость и философия в соединении с научными открытиями и новейшими изобретениями вскоре полностью изменят жизнь людей. Однако я несколько отвлекся. Это вопрос будущего. Суть в том, что ты родился на самом пике старых представлений о жизни. То же самое случилось и со мной. Ты – дитя века неверия, и тем не менее ты не превратился в циника. Я тоже при аналогичных обстоятельствах не стал им. Мы оба с тобой, если можно так выразиться, выскочили из пропасти между верой и отчаянием.
А Ники рухнул в эту пропасть и погиб, подумал я.
– Вот почему, – произнес он, – твои вопросы в корне отличаются от тех, которые задают рожденные для бессмертия в век христианства, под сенью христианского Бога.
Я вспомнил разговор, состоявшийся у нас с Габриэль в Каире. Я сам сказал ей тогда, что именно в этом состоит моя сила.
– Верно, – подтвердил он. – Как видишь, в этом мы с тобой похожи. Мы оба с тобой выросли и повзрослели, не ожидая слишком многого от других. И как бы тяжело ни было у нас на душе, мы предпочитали держать все в себе.
– Но было ли это уже в эпоху христианства… в самом ее начале… когда, как ты сам сказал, ты был рожден для бессмертия?
– Нет, – с оттенком презрения в голосе ответил он, – мы никогда не служили христианскому Богу. Можешь сразу выбросить это из головы.
– Но как же тогда силы добра и зла, воплощенные в именах Христа и сатаны?
– Они почти, если не сказать совершенно, не имеют к нам отношения.
– Но концепция добра и зла в какой-то форме…
– Нет, мы гораздо старше, Лестат. Да, это правда. Люди, создавшие меня, поклонялись богам. И они верили в то, во что я не верил. Но их вера уходит в далекое прошлое, во времена задолго до появления храмов Римской империи, когда именем добра лились реки крови. А злом называли засуху, нападение саранчи и гибель посевов. Во имя добра эти люди сделали меня тем, кто я есть.
То, что он говорил, было слишком соблазнительно и буквально завораживало меня.
Мне вспомнились старинные легенды и мифы. Поэтические отрывки закружились в моей голове. Осирис был богом плодородия, хорошим богом в представлении египтян. Какое отношение все это может иметь к нам? Мысли мои путались, перед глазами мелькали картины. Я вспомнил ночь, когда убежал из отцовского замка в Оверни, чтобы посмотреть на танцы крестьян вокруг ритуального костра. Они возносили мольбы о хорошем урожае. Моя мать назвала их язычниками. Язычниками называл их и тот священник, которого они давным-давно изгнали из деревни.